Виктор Вохминцев - Южный Урал, № 27
Да, это было героическое время!
После долгого заседания или собрания выходишь на улицу и сразу чувствуешь, что весенний вольный ветер ходит по городу и с какой-то особенной силой ощущаешь свою молодость. И все, что дает весна и молодость, все готов отдать борьбе за коммунизм, работе. Но как ни велик душевный подъем, живешь-то ведь не в чужом, а в родном городе, где знаешь в лицо чуть ли ни каждого встречного. Видишь, что городские обыватели продолжают свою искони неподвижную жизнь, и все время ощущаешь противоречие между пафосом конечных целей, которыми, говоря высоким слогом, горит твоя душа, и этой неподвижной, косной и враждебной тому, чем ты живешь, жизнью.
И особенно остро чувствуешь несоответствие того, что существует и того, что будет нами создано и чему посвящено было сегодняшнее заседание или собрание.
Так возник мотив начала «Недели»: коммунисты идут на собрание. Хотя идут люди различные, индивидуальности их еще не намечены, но всех освещает одно и то же утреннее солнце. Помню, как я обрадовался, когда нашел этот образ.
И вот однажды, в мартовский день, примерно, такой, какой описан в «Неделе», я пришел домой рано. Были весенние сумерки, и мне так хотелось выразить во всей полноте богатство моих противоречивых впечатлений. Я взял в руку перо, но у меня долго ничего не получалось. В конце концов я написал:
«Какими словами рассказать мне о нас, о нашей жизни и нашей борьбе!»
Эта фраза сразу же повела за собой другую:
«Словами не рассказать, а вот если бы у меня была такая палитра, на которой в виде красок лежало бы все, что я вижу…»
Так возник отрывок, нечто вроде стихотворения в прозе. Но это все же не было то, что мне хотелось выразить. Общий тон этого отрывка был слишком приподнят. По-настоящему мне нравилась в нем только первая фраза. В этом художественно-слабом отрывке было заключено в свернутом виде все будущее содержание «Недели».
Эта первая фраза дала мне эпиграф к «Неделе», сохранившийся и по настоящее время.
Я все время пытался писать о том, что меня окружало, чем я жил, что меня волновало. Но в этих набросках от меня ускользал «дух времени», ускользало основное движение жизни, какой-то ее особый ритм, ее, если можно так сказать, походка. Когда я подражал Белому, то ощущал вычурность, взвинченность, изломанность, в таких набросках не чувствовалось, что то великое дело, которое мы делали, — есть реальное и даже будничное дело нашей жизни. Традиция Бунина была мне ближе. Но когда я следовал ей, все выглядело словно остановившимся, так как слишком много внимания уделялось внешним деталям, пропадала та динамика, которую принесла революция.
В одном, дошедшем до нас из Москвы журнале или альманахе я прочел рассказ Пильняка «При дверях». Там изображен был маленький уездный городок, примерно, на той же восточной окраине России, где находится Челябинск, и показаны, примерно, такие же трудности той эпохи. В этом рассказе даже чувствовалась новизна советских порядков. Но, прочитав этот рассказ, я сразу же почувствовал внутренний протест.
Мне тогда казалось, что автор этого, одного из первых по времени произведений советской художественной прозы, решил сознательно оклеветать революцию и советскую жизнь. В рассказе изображалось то, чего я совсем не видел вокруг себя: обывательские вечеринки с пьянством и интеллигентским развратом, который перемежался глупым резонерством о революции и контрреволюционными философствованиями по поводу исторических судеб России и т. д. Во всем этом участвовали люди, которых автор называл коммунистами, но которые на коммунистов, моих друзей и товарищей, совсем не походили. В какой-то неправильной, искаженной перспективе изображались советские учреждения.
И все же эта вещь Пильняка была для моего художественного развития и роста очень важна, она дала толчок к написанию «Недели». Благодаря ей, все мои ранние неопределенные мечтания и раздумья, наблюдения и образы пришли как бы к конкретности.
«Тебе уездный городишко в наши дни представляется грязным свинством, — мысленно говорил я Пильняку. — А он, этот уездный городишко, овеян ветрами великой гражданской войны, овеян всей мировой революцией. Он сейчас насквозь героичен, этот маленький городишко… И там, где ты видишь грязных скотов, там я вижу героев, людей коммунистической партии!»
Так во внутренней полемике с писателем-современником Пильняком формировалась «Неделя». Стоит сказать, что в 1923—24 гг., когда «Неделя» была уже напечатана, в полемике с ней, полемике иной, дружеской, родилось в свою очередь интересное, сейчас незаслуженно забытое произведение 20-х годов «Россия, кровью умытая» Артема Веселого.
Помню, как Артем Веселый, прочитав «Неделю», которую я ему подарил, пришел ко мне.
— Я знаю все то, о чем ты пишешь, — сказал он. — Это все правильно, но я вижу то, о чем ты пишешь, с другой стороны, и я напишу об этом совсем по-другому. Я тебе отвечу на «Неделю» тем, что покажу Россию и революцию по-новому.
И я считаю, что Артем Веселый в своей книге «Россия, кровью умытая» действительно показал другую сторону эпохи.
Я привел эти два примера, чтобы показать, какое огромное значение при формировании писателя и особенно молодого, имеет активное знакомство с современной ему литературой, когда произведение современника или вызывает возражение по самому существу своему, как это было у меня в отношении к Пильняку, или стремление о том же сказать по-своему, по-иному, показать с другой стороны те же события, как это было у Артема Веселого по отношению к «Неделе».
Весной 1921 года Приуральский военный округ, центр которого находился в то время в Екатеринбурге (ныне Свердловске), организовал окружные политические курсы, и меня послали работать на эти курсы.
Челябинск отодвинулся в прошлое. Екатеринбург — столица Урала, тогда был гораздо больше и значительнее Челябинска. И тут как раз тогда, когда Челябинск отодвинулся в прошлое, я подумал: «А почему бы мне не описать со всей реальностью такой вот город, вроде Челябинска? Ведь он будет типичен для нашей страны, нашей эпохи. Разве то, что я пережил, передумал, перечувствовал в Челябинске, не может лечь в основу художественного произведения? Зачем охватывать сюжетом всю страну, когда все действие можно сконцентрировать в одном городе? Можно взять один год, один месяц и даже одну неделю и в одну неделю вложить развитие основного конфликта эпохи и за одну неделю выразить все напряжение событий!»
И когда я стал думать и вспоминать об этой, полной напряжения зиме, прожитой мною в Челябинске, основная коллизия эпохи выделилась легко и естественно: чтобы засеять поля, надо привезти зерно, чтобы привезти зерно, нужно добыть топливо для железной дороги, а добыть топливо и привезти зерно можно только с помощью красноармейцев, которых для этого нужно вывести из города. Но если вывести из города воинские силы, это облегчит руководителям контрреволюционного мятежа задачу захвата города. И все же партийная организация для решения главной задачи выбирает этот трудный, но правильный путь и ценой больших и кровавых жертв решает задачу. И все эти события вполне укладывались в одну неделю…
И как только я нашел эту основную коллизию, сразу же обозначилась расстановка героев будущего произведения. Характер главного героя «Недели» Робейко возник уже ранее, в основу его легли некоторые черты образа челябинского коммуниста Локоцкова.
Почти одновременно сложились образы Климина, Мартынова и Горных. Основу этих характеров дали действительные лица. Все они так же, как и Робейко, в этом нетрудно убедиться, прочитав текст повести, связаны с ощущением прихода весны, предчувствия любви, близости ее, воспоминания о ней.
Этой, на всю жизнь памятной мне весной, я полюбил девушку. Обстоятельства сложились так, что, едва приехав в Екатеринбург, я простился с ней, она уехала на другой конец России, и все мои думы и чувства были проникнуты ею. То, что Климин испытывает к Симковой, это в какой-то степени выразило мои чувства к ней. Но первые записи о Симковой я сделал еще в Челябинске. В первых черновиках намечена была молоденькая девушка, сельская учительница в глухом углу Пермской губернии. Вот этот-то довольно бледный образ превратился в образы двух, друг на друга не похожих девушек — активной коммунистки Анюты Симковой и красноармейской учительницы Лизы Грачевой, беспартийной и даже религиозной девушки.
Бывают в жизни такие моменты, которые запоминаешь навсегда. Так запомнился мне этот теплый и тихий вечер, необычайно ранней и жаркой весны 1921 года, когда я на шатком, вынесенном на зеленый двор столике стал записывать то, что уже несколько месяцев теснилось в моей душе. Рядом пошумливал маленький самовар, я торопливо поужинал — небольшой ломтик плохо пропеченного черного хлеба с постным маслом казался лакомством — и, запивая морковным чаем свою вечернюю трапезу, записал первую фразу будущей повести.